Это было на виду у всех; никакой фальши или сомнения тут быть не могло: уснули – сено оставалось в валах, а когда встали – сено было в копнах…
Мало того, два брата-трудника, «производившие смолу» или гнавшие деготь из бересты (работа которых не могла быть прервана), робко и нерешительно рассказывали, что они, не спавши светлою ночью, видели, как из леса вышли некие «легкие естеством и препоясанные воздушного круга сеножати и начали метать сено». А братья-трудники, увидев таинственных сеножатей, отвернулись.
Они не знали, как им отнестись к появлению тех сеножатей, а когда настало утро, они увидели, что появление это было не призрак, потому что сено оказалось убрано и сметано в копны.
И вот все пошли, все посмотрели и все удивлялись: сено было в копнах…
Иноки крестились и отходили. Рассказ двух братий-трудников о «сеножатех» передавался из уст в уста и дошел до митрополита…
Высокопреосвященный Никанор выслушал об этом чудесном событии и улыбнулся. По-видимому, занятый настоящими целями своего приезда, он не расположен был придавать особенного значения происшествию с сеном, но некто из «птенцов Андрея», много писавший под диктовку своего учителя, изложил в тоне своего учителя и представил митрополиту проект записи «дивного события о сеножатех…»
Владыка отверг эту литературу, а когда другие, желавшие поддержать «птенца», попробовали представить соображения, что событие о «сеножатех» не малозначуще, и что оно, без сомнения, находится в связи с значением, какое имеет посещение острова митрополитом, то преосвященный рассердился.
Запись «о сеножатех», сделанная птенцом муравьевского гнезда, так и осталась без санкции владыки и никуда не могла быть занесена, а только списана «для себя» теми, которых рассказанное таинственное событие особенно поражало и которым описание, сделанное ему муравьевским слогом, особенно нравилось.
К тому же, как приезд митрополита был легок и весел, так возвращение его вышло неблагоприятно. Он распределил свое время когда ему угодно было вернуться, и в тот самый день, когда хотел, тогда и отплыл. А между тем на заре, перед восходом солнца, в этот день по воде озера, щурясь, мигали, то расширяясь, то суживаясь, маленькие кружочки. Это называют, будто «кот плакав», и считают за предвестие к буре; и в самом деле поднялась буря, пошла бросать пароход, и пришлось убрать поскорее флаги… На пароходе появилось много больных, и не было того, кто бы мог приготовить трапезу, потому что о. Сергий, чухонец, лежал пластом на палубе, бледный как мел, и вопиял:
– Ой, моя мартонька!.. Вынимайте скорее с меня мою дусаньку.
Отец Виктор стоял над ним и уговаривал:
– Подожди умирать, – ты человек нужный.
Отец Аввакум был непоколебим, и то по особой причине.
Так приехали в Петербург все не в авантаже и прежде чем передавать о том, что и как учредили на Валааме, – все поспешили искать покоя и отдыха. Только одни строго-дисциплинированные «птенцы Андрея», ни минуты не упуская, явились донести ему о всем происшедшем и, конечно, изложили притом и историю «о сеножатех».
Андрею Николаевичу не понравилось, что этакое достопримечательное событие могло произойти в его небытность.
Непосредственную связь между приездом на остров высокопреосвященного Никанора и появлением «сеножатей» Андрей Николаевич отвергал.
По его мнению, событие могло быть всегда, но оно действительно заслуживает внимания и исследования, а не этакой «пусторамашки».
Из этого был вывод тот, что при митрополите не было надлежащих людей, которые бы знали, что надо делать, и – главное – которые сумели бы «бесстрашно настоять на том, что должно».
– Завтра я ему против этого пропишу, – решил Андрей Николаевич и назначил себе на случай сего писания завтра «дежурного генерального писаря».
В назначенный день и час писарь сидел на месте и выводил быстролетным пером, что изрекал, быстро летая в своем бедуинском плаще, Муравьев.
Смысл писанья был тот, «что нельзя отрицать…» что «испытывать надо»: но тут вдруг совсем некстати доложили, что пришел актер Мартынов и непременно просит его принять.
Андрей Николаевич изумился и пошутил:
– Свят, свят, свят! Зачем ко мне «Филатка и Мирошка»? Не ошибся ли он дверью?
– Никак нет, – он к вам, ваше превосходительство.
– Час от часу не легче! Но кое же общение тьме со светом? Впустите его.
Впустили.
Иван Евстафьевич вошел и удивил еще более, объявив Муравьеву, что он желает говорить с ним с глазу на глаз и не может говорить при постороннем.
– Но это мой близкий человек, – отвечал Муравьев, указывая на секретаря.
– Все равно, я не могу ни при ком. Муравьев пожал плечами и сказал:
– Выйди на минутку.
А когда тот выходил, он добавил:
– Не вздумал ли он и здесь разыграть своего «Филатку и Мирошку»?
Но игры не было. Набожный, как большинство русских актеров, Мартынов пришел к Муравьеву с испугом и за самым серьезным содействием.
Утром на репетиции он слышал от Максимова о бывшем на Валааме «чуде о сеножатех», которому будто Муравьев желает составить описание, как предвещательному к войне событию, – ибо были будто те сеножати не люди, но духи, а между тем…
Мартынов остановился.
Муравьев его поддержал:
– Договаривайте – я Муравьев.
– Извольте, – заключил Мартынов: – я договорю: здесь ничего худого нет и никакого дурного умысла не было, а сено убрали мы.
– Как это вы?
– Мы, наша компания, – артистки и артисты… Мы ходили, бродили по острову в ожидании дня… пришли на место, где оставалось сено, и вилы, и грабли… Одна французская актриса взяла грабли и говорит: «давайте уберем за этих бедных старичков», и все стали гресть и копнить, и скопнили. Но теперь мне – как православному – это очень неприятно, и я пришел просить вас разъяснить это кому нужно и не допустить до ложных толкований.